Жуков — Достоевский (Стратиевская) — Часть 2
9. Достоевский. Подавление сильного слабым. Чадолюбивый культ «слабого», «культ ребёнка» в семье как стратегическая манипуляция партнёром через третьих лиц
Как дальновидный и предусмотрительный стратег, Достоевский часто позволяет себе манипулировать партнёром через третьих лиц с очевидной выгодой для себя, с целью контроля над его связями, отношениями, мыслями, чувствами, ощущениями, с целью формирования нужных и удобных ему настроений, ощущений, отношений и связей.
Одной из форм таких манипуляций является «культ ребёнка» в молодой семье, при котором Достоевский (вне зависимости от пола, возраста и рода занятий) берёт на себя функции духовного организатора и «верховного жреца» этого культа, а остальным вменяет в обязанность беззаветно этому культу служить. Ребёнок при этом всенепременно растёт инфантильным (с любым уклоном: инфантильно — изнеженным, инфантильно — капризным, ленивым, инфантильно — невежественным и слабоумным, капризно — раздражительным), чувствует, что им манипулируют и превращается в жестокого и деспотичного диктатора, которому нравится выдвигать всё новые требования, заявлять о всё новых претензиях, настаивать на выполнении всех прихотей и капризов. Как ни странно, но такая позиция «маленького божества» очень удобна и выгодна Достоевскому (уж лучше служить маленькому и слабому деспоту, чем большому и сильному). Как «верховный служитель» и первое доверенное лицо «маленького владыки» Достоевский может и провоцировать его новые просьбы, и передавать его требования непосредственному исполнителю всех этих прихотей — добытчику и главному попечителю (который сейчас находится где — то там на работе, зарабатывает деньги и которому всё недосуг пораньше приехать домой, чтобы пообщаться с семьёй). Собственно, к чему сводится это общение? Со стороны Достоевского — к бесконечным упрёкам, выражаемым в целях профилактики по поводу и без повода. Просто потому, что надо что — то сказать. И это «что — то» должно быть полезным и назидательным уроком, должно работать на укрепление семейных уз, чтобы семья ещё теснее сплотилась вокруг ребёнка (как вокруг объекта всеобщей любви и обожания), чтобы все члены семьи испытывали ещё больше доверия и нежности друг к другу.
Само по себе — это великолепное желание! Проблема — в нарастающем давлении и насильственном сближении членов семьи друг к другу, таком тесном, сильном и замкнутом, что становится трудно дышать. Сама деклатимная модель начинает «разгонять партнёров» по разным полюсам. Кроме того, что Достоевский вытесняет Жукова из сферы его интересов: Жуков и сам своего не упустит, интересами семьи дорожит, относится к своей родной кровиночке, как к плоти от плоти своей — как к самому себе. Упрекать его в недостатке внимания — значит попросту терроризировать, задавать игру в лохотрон, при которой сколько ни откупайся, всё равно будет мало — никогда не расплатишься и всегда будешь находиться в неоплатном долгу. Но проблема в том, что таков Достоевский: он интегрируется в систему для того, чтобы и получить больше, и востребовать больше, опутав основное «силовое звено» (основную, накапливающую экологические — ресурсы структуру) максимальным количеством моральных обязательств, взвинчивая их в цене по собственному эквиваленту. А для того, чтобы не было ни сил, ни желания оспаривать этот эквивалент, и ведётся эта профилактическая обработка посредством упрёков и обвинений, сплошным потоком, направляемых на Жукова: стоит ему только переступить порога дома, как уже оказывается «виноват». (Виноват в том, что пришёл на пять минут позже обычного, виноват в том, что не позвонил и не предупредил перед уходом, не купил ребёнку нужных фруктовых смесей, хотя ему звонили и предупреждали). Система звонков и предупреждений действует безотказно: если ребёнок чихнул, надо срочно позвонить мужу на работу и потребовать, чтобы купил детские капли от насморка и бумажных платков. Надо переполошить его (именно сейчас, во время совещания), чтобы не забывал, для кого живёт и для кого трудится. Чтобы не забывал: главное для него — это семья.
Производя себя в «Верховные Жрецы Всея Добродетели», Достоевский, с высоты своего (часто мнимо — реального) морального превосходства приобретает неограниченные права доминирования. Неограниченные права морального преимущества над партнёром — «главой семьи» (более сильным или старшим по званию), которые позволяют ему и манипулировать им, внушая ему чувство вины за тот или иной «проступок» (например за то, что «сам не подумал, сам не догадался» сделать что — то хорошее важное, нужное для семьи, не догадался купить то, чего в данный момент нет в доме). При всём желании устроить дом как «полную чашу», при всём желании организовать свой домашний быт как нельзя лучше (сверх — благополучный и сверх — избыточный), в партнёрстве с Достоевским Жуков всё равно оказывается виноват в том, что «мало заботится о семье», «меньше всего думает о своих близких», «не чуток и не деликатен с ними», «мало уделяет им внимания, заботы и любви.» (И это объясняется ещё и тем, что подсознательно Достоевский ориентирован на «заботливого сенсорика» — Штирлица (на «белого сенсорика»), а не на агрессивного («чёрного») сенсорика — Жукова. Забота Жукова никогда не кажется Достоевскому достаточной, равно как и общение с конфликтёром никогда не кажется ему безопасным.
И, тем не менее, какое бы место в семейном ранге Достоевский не занимал, он будет «главным по этому этическому лохотрону». Предметом торга (поводом для повышения цены) чаще всего оказывается забота о ребёнке, но могут быть и другие альтернативные варианты. (Например, — посторонние люди, о пользе которых Достоевский радеет и заставит заботиться Жукова (как это было в фильме «Непридуманная история», где жена — Достоевский заставляла приходящего с работы мужа — СЛЭ, Жукова альтруистически работать «тимуровцем» на чужих людей, уходить и искать для себя вне дома полезное и нужное людям «доброе дело»). В качестве подопечных могут предлагаться и близкие люди, и посторонние, и близкие и дальние родственники, знакомые, сослуживцы, друзья.) И всё это — тоже «этическая работа» за чужой счёт по творческой альтернативной интуиции потенциальных возможностей. Для Достоевского главное в этой ситуации — быть требовательным. Где требования, там и контроль. А у кого контроль, у того и власть.
Жуков, чувствуя во всём этом «подвох», «не понимает», зачем он должен постоянно делать что — то хорошее, важное, нужное для чужих ( или не очень близких) ему людей. А Достоевский (продолжая свою игру) ему объясняет, что «просто учит его добру». А на самом деле, конечно становится в привилегированное положение «контролёра — наставника» духовного отца, лидера, учителя, гуру, «отвечающего» за нравственное совершенствование своего партнёра и (главное!) имеющего право требовать, заставлять и наставлять. (А это уже власть, это уже реальное доминирование, по которому Достоевский может и (подсознательно) хочет (в целях собственной безопасности) сравнять счёт с превосходящим его по силе партнёром. И тут, конечно, Достоевский по своей нормативной, контактной иерархической логике соотношений (+б.л.3) становится очень похожим на своего «суперэго» — Максима. Тот, объявляя себя «главным по коридору» или по «умывальнику», тоже пользуется своим самоуправным «назначением» для того, чтобы терроризировать окружающих.
Но, конечно, самым удобным объектом, создающим прецеденты для этических спекуляций, оказывается сам ребёнок. Спекулируя на его капризах, взвинчивая их значимость и себестоимость до небес, Достоевский (вне зависимости от пола) успешно разыгрывает роль «загнанной домохозяйки», «разрывающейся» от обилия домашних обязанностей, изнемогающей под бременем непосильных нагрузок и забот — изображает этакого всемерного радетеля об абсолютно безоблачном счастье в своей семье; требует к себе постоянного внимания, уважения и сочувствия со всеми, вытекающими отсюда моральными и социальными (иерархическими) преимуществами и одновременно создаёт иллюзию главного опорного звена семейной иерархии как социальной системы, выполняет функцию этакого фундаментального элемента, на котором всё держится и без которого семья не может существовать. (Утверждению приоритетов этой сверх значимой роли служат и постоянные напоминания о жертвенных расходах и тратах времени, сил и здоровья на благо семьи, и периодические напоминания о собственной главной роли в семье, выражающиеся вопросами: «Что бы вы без меня делали? А как вы без меня будете обходиться, если со мной (не дай Бог!) что — нибудь произойдёт?!». О том, что с этим человеком может что — нибудь произойти, никто и помыслить не может: он — добрый ангел — хранитель семьи, он — бессменный её духовный руководитель. Он (и никто другой) является её талисманом и залогом всех благ, ниспосланных семье, которая только и существует благодаря его радению, неусыпным заботам, молитвами и добрым помыслам.
Стратегически разыгрывая роль вездесущей «загнанной домохозяйки», которая при всей своей занятости находит время на то, чтобы быть в курсе всех дел, Достоевский, удерживая бразды правления в своих руках, получает возможность «держать руку на пульсе» контролировать действия и намерения каждого члена семьи, позволяя себе контролировать и их чувства и мысли. (Не смущаясь и такими вопросами как: «О чём ты сейчас думаешь? Что у тебя на душе?»). В квадрах решительных (а тем более в квадре решительных — аристократов) такое глубокое проникновение во внутренний мир человека с последующим его контролем считается возмутительно некорректным явлением. Жуков от этих лукавых ухищрений — от постоянных упрёков, бойкотов, контроля и «подпольного» доминирования тоже, естественно, не приходит в восторг.
Преимущественная сила позиции Достоевского в его (аристократичном) этическом (+б.э.1) и возможностном превосходстве (-ч.и.2). Он хорошо устроился: он сразу определил для себя наиболее выгодные позиции. Он вещает от имени ребёнка, требует от его имени новых забав, удовольствий и развлечений, новой опеки и новых услуг — ненужных и нужных. Он уверенно и безапелляционно выражает всё более деспотичную волю своего «маленького императора» (требуя от мужа: «Брось всё и немедленно приезжай домой! Ты нам нужен! Ты обещал посмотреть с ребёнком вечерний мультик! Шестичасовые мультики уже начались!..) А то, что «мультики» после этого начинают мельтешить перед глазами у Жукова, ему до этого дела нет. Культ инфантилизма, захлёстывает и заполняет семью. И Жукову в этом идиотизме отводится главная роль — роль «жертвы и раба детских прихотей», роль «мальчика на побегушках», роль «козла отпущения». И чем смешней и глупее придумывает игровые роли Достоевский, тем активнее он их навязывает Жукову, у которого, соответственно, возникает ощущение, что в его семье НЕ УВАЖАЮТ. А потому и заставляют разыгрывать роль «шута горохового», или «зайчика — побегайчика» перед ребёнком, его друзьями и родителями. Ладно бы нарядили его один раз под Новый год Дедом — Морозом, — это ещё куда ни шло, это нормально для главы семейства, щедрого дарителя и покровителя. Но напяливать на него каждый раз какие — то убогие, смешные маски «мышек», «зайчиков», «ягнят — смешариков» и заставлять его играть дурашливые, детские роли — это слишком ущербно для его программной волевой сенсорики (-ч.с.1): не может самый сильный и могущественный быть самым слабым, самым смешным и глупым. Интуитивно, этически (-ч.и.3, + б.э.4) Жуков понимает, что в этой игре всё не так безобидно, как кажется. И это его пугает больше всего: «маски» имеют обыкновение «приживаться» к ТИМу, «приклеиваться», «прилипать к лицу», накладывают отпечаток на манеру поведения человека, штампами сказываются на мотивации его поступков, влияют на его характер и поведение. Навязанная извне «маска» может «прорасти в личность»: в ролевой игре человек может незаметно стать навязываемой ему «социальной ролью», а через неё — самой распространённой для этой роли коммуникативной моделью с последующим переходом к подходящему для этой роли подтипу. А дальше остаётся только удерживать его в рамках подтипа, не позволяя отклониться в сторону ни шаг, корректируя и упрекая каждую минуту, говорить ему: «Ты меня разочаровываешь, ты меня беспокоишь в последнее время!». Так что, и превращение несокрушимого «Командора» — Жукова в «белого — пушистого кролика» в этой связи становится вопросом времени. А иногда и вовсе происходит тихо, безболезненно и незаметно: просто устраивается самое обычное, воскресное развлечение, при котором все домочадцы (включая и отца семейства) прыгают в костюмах «зайчиков» на лужайке перед своим загородным домом вокруг корзинки с яблоками. Прохожие, привыкшие к этому зрелищу, уже не обращают на него внимания, не удивляются: понимают, что «соседи блажат «: через неделю они вот так же будут прыгать в костюмах «телепузиков». Причём, глава семейства будет стараться больше всех, а ещё через месяц — в костюмах «смешариков». А там, одев слюнявчики, будут ползать на четвереньках за компанию со своим новорожденным сыном.
С нарочитой наивностью, лицемерно разыгрывая из себя «святую простоту», упорно отстаивая свою инфантилизирующую систему воспитания, Достоевский может спросить (на «голубом глазу»): «А что, собственно плохого в том, что взрослые часто и подолгу играют с детьми в инфантилизирующие, дегенеративные игры, подчиняясь их детским шалостям, установленным ими «правилам», отдают им на время игры бразды правления, делая их старшими над собой? Почему бы и не доставить детям удовольствие покомандовать взрослыми, почему и не позволить им втянуть их в свою игру, пусть даже самую смешную и глупую? Почему бы этого не сделать?..
— И правда, почему?
— Да потому, что нельзя жертвовать психикой и отношениями взрослых людей в угоду детским капризам и прихотям: Опасно и вредно направлять интеллектуальное развитие личности ребёнка (равно как и отношения всех членов семьи) по регрессивному (дегенеративному) пути. Жуков — творческий логик, авторитарный аристократ и ему неприятно чувствовать себя в несвойственной для него роли няньки, хотя, конечно, это — самый простой и лёгкий способ его «размягчить» и умиротворить, что немаловажно для Достоевского, постоянно испытывающего страх перед партнёром (как и все в ИТО конфликта) и ощущающий непрочность своего положения в системе, в семьей (проявление проблематичной мобилизационной волевой сенсорики). Достоевскому тоже нужны гарантии безопасности и защищённости в семье. Поэтому у него и возникает надежда на то, что Жуков, играя с детьми, резко подобреет, смягчится, перестанет выглядеть этаким замкнутым, суровым, — опасным! — таким далёким, отчуждённым и неприступным, как крепость, в которую он превращает свой дом и свою семью. Вид конфликтёра, умиротворённо играющего с детьми Достоевского успокаивает, несмотря на то, что самого Жукова это занятие раздражает: не мужское это дело, — нянчится с малышами, да ещё бесконечно долго, без отдыха и срока, — это его в какую — то «непонятную игру» вовлекают:
«Это невозможно терпеть! — говорит известный музыкальный продюсер СЛЭ, Жуков. — Я прихожу с работы усталый, только отобьюсь от звонков, только сяду в кресло и включу телевизор, как жена тут же переключает на мультики, сует мне в руки одного малыша, другого сажает мне на колени. И начинается: «У — лю — лю, тю- тю -тю!» Могу я хотя бы вечером почувствовать себя человеком и отдохнуть спокойно?! Я очень люблю наших детей (Вы не подумайте, что я плохой отец!), но нельзя же так!!! Я ей говорю, а она обижается… Я чувствую, что она мной манипулирует. И что самое противное, — с помощью детей!.. »
Как стратег, Жуков не может не заметить этих манипуляций. А понимая, что этим партнёр играет на его слабостях, на каких — то его не очень «зорких», не очень «опытных», но уязвимых точках, он конечно чувствует за всем этим подвох, не может не обижаться и не понимать, что его втягивают в непонятную и «не совсем честную» игру. Хотя, с другой стороны (убеждает его Достоевский) — какие могут быть «непонятности»? Это — детская игра и не более того!
«Ладно, допустим, это — детская игра!» — соглашается Жуков. — А во взрослые игры мы когда играть будем?» Когда можно будет нормально, спокойно (без того, чтобы брать ребёнка третьим в постель) провести время с женой? Когда, наконец, можно будет спокойно заняться своей работой, своими служебными делами и обязанностями? Когда, наконец, можно будет объяснить ребёнку, в чём реально заключается чрезвычайно важная и ответственная роль главы семейства? Когда, наконец, ребёнок поймёт, что родители существуют не для того, чтобы прибегать к нему по первому зову и посвисту (как Сивка — Бурка) и развлекать его, смешить до коликов в животе, а для того, чтобы создавать для него и для общества, социальные блага, благоприятные условия существования — строить города, дома, улицы, организовывать жизнь в большой стране, в большом городе так, чтобы это было лучше для всех, — то есть заниматься своим, взрослым делом: созидать, благоустраивать эту жизнь, защищать её. А «строить козу» и «корчить рожи» ребёнку могут и по телевизору. Для этого он в доме и стоит. А у отца, извините, — другие функции и ему «шутом» при маленьком «инфанте» быть не пристало. Как не пристало быть его «живой игрушкой», его «лошадью». Отцу как доминанту системы не пристало впадать в слабоумие, быть слабее слабого, глупее глупого и мельче самого маленького, который при такой «перевёрнутой» (с точки зрения экологической целесообразности) иерархии берёт в свои руки бразды правления, но не вынося бремени ответственности, впадает в истерику, в панику (ощущая страх и ответственность) и разбивает семейный корабль о рифы на ближайшем же повороте.
Жуков меньше всего хочет видеть своего отпрыска слабым, изнеженным, раздражительным и капризным, слабоумным, лентяем. А это как раз и может быть результатом такого инфантилизирующего воспитания, при котором, в первую очередь страдает сам ребёнок, не способный в будущем (вследствие такого «воспитания») унаследовать, знание, опыт и волевые качества отца, принять и передать по наследству дело всей его жизни, как своё. Из — за своего запоздалого развития (из — за своего «застойного инфантилизма») он этого сделать не сможет, или не захочет. Не сможет даже выбрать свой путь, равно значимый и равно достойный тех усилий, который в него были вложены, — такой, чтобы отец мог гордиться сыном, а не стесняться его самого, его слабости и его слабоумия.
И кому же, как не Жукову, радеющему о силе, сплочённости и благополучии своей семьи, о чести и достоинстве рода, о прочности его корней и о социальной успешности всех его будущих поколений, беспокоиться об этом? И кому, как не ему, живущему по принципу: «максимум силы — это минимум слабости» («максимум прочности — минимум ущерба»), радеть о будущем этих «молодых побегов» его генеалогического древа, — этой настоящей опоры будущих поколений его рода и его семьи, без которой вся его жизнь, вся социальная роль её защитника и созидательная, вся его социальная миссия оказывается лишённой всякого смысла?
Вот за этот жизнеспособный и жизнестойкий волевой стимул и волевой здравый смысл Жуков и воюет в семейном конфликте с Достоевским, вводящим культ инфантилизма и слабости с тем, чтобы самому не выглядеть инфантильным и слабым рядом с сильными и убеждёнными, в своей силе и в своей правоте членами его семьи. Чтобы не потеряться на их фоне и не оказаться изгоем в их иерархии. Чтобы самому доминировать над ними, а не быть ими затоптанным и загнанным в подпол, как мышь. Все эти манипуляции ему (Достоевскому) нужны для того, чтобы с очевидным для себя моральным и социальным преимуществом выживать и бороться за существование в их обществе и в их среде.
10. Позиция Жукова: «Хочешь жить, умей бороться!»
Сила человека, считает Жуков, — в его умении сопротивляться слабости, в умении извлекать пользу и выгоду из своей силы (или чьей — либо ещё) и пользоваться всем этим для укрепления и усиления своих позиций. А вовсе не в слабостях и не в глупостях, хотя этим тоже можно человека сбить с толку и даже подчинить своей воле, но это уже будет подлая и нечестная игра. А против подлой и нечестной игры, да ещё той, которую проводят в отношении его семьи, его самых и близких и дорогих ему людей (а тем более детей!), Жуков всеми силами борется, всеми фибрами своей души протестует, всеми средствами и способами восстаёт. И если в процессе этого жестокого противоборства он не разнесёт такого «лже — наставника» «на куски», — считайте его ещё очень кротким, терпеливым и сдержанным человеком.
Больше всего СЛЭ (Жукова) возмущает лицемерная и ханжеская система двойных стандартов (ЭИИ) Достоевского, которую он (Жуков) подмечает ещё на самых дальних подступах к конфликтёру и адекватно оценивает как сенсорик (исходя из соображений здравого смысла экологической целесообразности), в свете которых весь этот «инфантильный бред» Достоевского, все его этические и идеологические подтасовки , все его бесконечно надуманные, надменные, фальшивые и неискренние придирки, все его поправки и замечания, видятся ему (Жукову) абсолютно вздорными и безрассудными — издевательскими.
Пример:
Чета молодых супругов: жена — СЛЭ (Жуков), муж — ИЭИ (Есенин) и их трёхлетняя дочка (ЭИЭ, Гамлет) жили себе сравнительно спокойно и благополучно до тех пор, пока не приехали погостить к матери мужа (свекрови) ЭИИ (Достоевский) в небольшой курортный городок, где муж (военный по профессии, майор, по званию) предполагал на некоторое время оставить на попечении свекрови жену, находящуюся на девятом месяце беременности. При ближайшем рассмотрении свекровь оказалась высокомерной, ханжески надменной женщиной, ставящей себя в положение духовной наставницы в разговоре с кем бы то ни было. Невестка (преподаватель музыки по профессии) начала страдать от её «наставничества» с первого дня. С утра до вечера она выслушивала её поучения о том, как важно уделять много времени и внимания нравственному воспитанию ребёнка, как важно заниматься с ним духовным образованием и развитием, как важно учить его добру, приучать его к уступчивости и послушанию, как важно прививать желание жить для других и ради других, как важно учить подавлять собственную волю и свои желания во имя добрых дел: «Вот тебе хочется самой поиграть этой куклой, а ты преодолей в себе это желание и отдай эту куклу другим…» — говорила она внучке.
На девочку — прелестную, «маленькую разбойницу» (упрямого Гамлета, ЭИЭ) бабушкины поучения действовали угнетающе: она раздражалась, не слушалась, плакала, спорила.(Вплоть до того, что своей ручкой затыкала бабушке рот, когда ей казалось, что та говорит очевидную ерунду).
Свекровь чуть только ли не плакала от восторга, когда речь заходила о превосходстве духовного над материальным: закатывая глаза и расплываясь в умилённой улыбке, она могла часами говорить о безграничном счастье самопожертвования, о беспредельной щедрости и уступчивости всех, по — настоящему добрых людей. Свекровь навязывала невестке свои приоритеты и ценности, хотела, чтобы и внучка воспитывалась в духе жертвенной, самоуничижительной, альтруистической этики по принципу: «другим — всё, себе — ничего».
Понимая, что столкнулась с какой — то странной формой домашнего сектантства в одном отдельно взятом семейном кругу, невестка, сначала робко, а потом всё настойчивей стала оспаривать мнение свекрови. Начались споры по вопросам духовного и этического воспитания, которые быстро переросли в конфликт. Свекровь, которую шокировали возражения невестки, требовала уважения к своему мнению: «Не говорите со мной таким тоном!» — настойчиво повторяла она. А невестка, зверея и взвинчиваясь от всех её поучений, исступлённо кричала в приступе крайнего раздражения: «Я вам запрещаю забивать голову моей дочери этой бурдой! Я вам не позволю сделать из неё юродивую! Вы не понимаете очевидных вещей! Вы — слабоумная! Или притворяетесь такой! Хотите косить под блаженную — ваше дело! Но свою дочь я вам не позволю калечить! Она должна быть бойцом! Ей ещё предстоит жить в этом мире! Ей нужно быть сильной, волевой, целеустремлённой! Ей нужно бороться за существование! Да… а вы из неё юродивую делаете! А я этого не позволю!.. Ей нужно завоёвывать себе место под солнцем, а вы из неё «овцу» лепите — слабую, безвольную! Хотите, чтобы она собой жертвовала, навязывала свои уступки там, где её об этом не просят, а кому это нужно? Зачем это делать -то? Хотите, чтобы она была хорошей?! А она и так хорошая. Она — умница. А вас послушает, станет дурой. Она пропадёт, если будет вас слушать!.. (и, тут же, дочке:) Наденька, не слушай бабушку… Бабушка глупости говорит. Ты пропадёшь, если будешь похожей на неё… Тебя в детском садике обижать будут…»
Дочка — в рёв. Бабушка в крик. Невестка её перекрывает зычным голосом. Муж — майор (ИЭИ, Есенин) затыкает уши и выбегает из комнаты: «Разбирайтесь тут без меня». Слово за слово, повздорила свекровь с невесткой так, что та наорала на неё — выговорила на повышенных тонах всё, что о ней думала, вывалила всю «правду — матку», «объяснилась» по полной программе. (А тут уместно вспомнить, что дельта — интуиты разговоров на повышенных тонах органически не переносят. И не позволяют оспаривать свою точку зрения. А тем более — критиковать! Да ещё — фундаментальную, идеологическую точку зрения их ЭГО — программы!)
Взорвались обе — и свекровь, и невестка. Свекровь и сама почувствовала, что увлеклась, но отступать уже было некуда. Буквально окаменела, стоя на своём: спорит, ни пяди не уступает. Разругавшись с ней в пух и прах, невестка побежала собирать чемоданы. Потребовала, чтобы и муж собирался, — быстро и по- военному. Кричала: «Я не останусь в этом доме! Здесь все здесь уроды — лицемеры и дураки! — (это уже и к мужу относилось!) — И я не хочу, чтоб моя дочь воспитывалась в этом доме! Не хочу, чтоб она была похожей на вас!». (А это уже был сокрушительный удар по самолюбию свекрови, которая, по общему мнению, считалась самой добросердечной, самой уважаемой женщиной в городе: «Святая женщина! Мухи не обидит! — говорили про ней. Так радовались, что в гости к ней приезжают молодожёны, радовались ожидаемому прибавлению семейства, и вот, пожалуйста вам — результат!)
Муж (ИЭИ) попытался примирить жену и мать, но конфликт уже перешёл в самую жестокую фазу идеологического противоборства двух статиков — аристократов, упорно желающих взять реванш. Невестка примиряться со свекровью наотрез отказывалась: для неё это был вопрос будущего воспитания её детей, которых она хотела видеть в этой жизни «хозяевами своей судьбы» — успешными и благополучными. Это был вопрос их программного мировоззрения, программирование их будущей жизнестойкости и жизнеспособности. А эти ценности ставилось ею на первое место, в свете аспекта её программной волевой сенсорики — мощной, несокрушимой и накопительной, основная догма которой сводилась к тому, что слабости и уступчивости не должно быть места в жизни; слабость разрушительна и нежизнеспособна, слабость — это разорение, немощь и нищета, вечные болезни, страдание, унижение, смерть. Максимум силы — это минимум слабости. Максимум благополучия — это минимум нищеты. Где материальное благополучие, там сила и власть, там и достижение цели, там и успех, и победа, и гарантии будущей успешности, гарантии будущего благополучия надолго вперёд. Альтруизм в эту программу не вписывался, но антагонистически с ней противоборствовал, поэтому и пойти на уступки свекрови невестка никак не могла по глубоко принципиальным соображениям. Она решила вернуться в родной город к своим родственникам.
Муж попытался удержать её, говорил: «Куда ты поедешь в таком положении?! Я тебя сопровождать не буду! Я с мамой остаюсь!» Жена- СЛЭ его отпихнула, собрала всё необходимое, схватила дочку, выскочила на улицу, тормознула такси, — и прямиком на вокзал. На вокзале она ещё раз столкнулась с мужем (дуалом!), который попытался стащить её с поезда. Он кричал: «Оставайся! Ты же не доедешь! Ты же по дороге родишь!» Она ему: » Ничего, — как — нибудь доеду, дотерплю! Но здесь не останусь!»
И доехала, и дотерпела. Мать её встретила и благополучно препроводила в роддом.
Через год супруги подали на развод. Свекровь запрещала сыну воссоединяться с женой. Но настаивала, чтобы девочек (четырёхлетнюю и годовалую) он отсудил себе. (И это при том, что сам он жил в гарнизоне и воспитанием дочерей заниматься не мог.). Свекровь и тут нашлась: она пожелала сама воспитывать девочек, потребовала, чтобы сын отобрал их у матери и перевёз к ней: «Нельзя допустить, чтобы дети оставались у этой недоброй, бесчувственной женщины! Она не сможет воспитать их по — настоящему чуткими, любящими, заботливыми людьми. Она их не научит добру!»
По решению суда обеих девочек оставили с матерью. Судья рассуждала так: если женщина накануне родов оставляет любимого мужа и в течение целого года отказывается воссоединяться с ним, предпочитая оставаться матерью — одиночкой с двумя детьми, значит на то имеются очень серьёзные основания…
11.Подавление слабого сильным.
Жуков ненавидит слабость и самоуничижение как жизненную позицию, сводящую к минимуму право на волевую защиту человека, его жизнеспособность и жизнеобеспеченность — способность противостоять жизненным невзгодам и защищать своё право на существование. К унижающим себя демонстративным самоуничижением нытикам, выпрашивающим снисхождения у человека, как у божества, униженно ползая перед ним, целуя руки, — относится с нескрываемым отвращением. Терроризирует и унижает после этого — сживает со свету — ещё больше.
(Пример — отношения жестокой купчихи «Кабанихи» (СЛЭ) и её безропотной, робкой, беспредельно униженной и постоянно ею терроризируемой невестки — Катерины (ЭИИ), в драме А.Н. Островского «Гроза». Чем больше Катерина унижалась перед Кабанихой, прося заступничества и рассчитывая на расположение, вымаливая у неё прощение за всё, что совершала и чего не совершала, тем больше Кабаниха её ненавидела, тем больше подавляла своей властью и угнетала, ожесточённо терроризировала. Сживала со свету свою несчастную, безвольную невестку, беспредельно страдающую от унижения и навязываемого ей чувства вины. Пользуясь её отчаянием и готовностью взять на себя ответственность практически за любую вину, Кабаниха, чувствуя абсолютную полноту своей власти, подавляет её почти полностью, буквально «стирает её с лица земли», «втаптывает её в грязь» и буквально «смешивает с грязью» (желая закопать её в землю живьём за совершённый проступок). И в конечном счёте доводит до самоубийства, не испытывая при этом ни сожаления, ни малейшего угрызения совести: безвольный человек обречён на страдания, а пострадавший (во второй квадре) сам виноват в своих несчастьях: «Захотела стать «жертвой» — получай полную меру страданий и не взыщи: сама напросилась».).
12. Бессилие провоцирует насилие
Демонстративное самоуничижение, воспринимаемое сильным противником как добровольный отказ от сопротивления (ещё до вступление в противоборство) как признание поражения побеждённым, как демонстрация подчинения. А если при этом оно ещё и сопровождается демонстрацией «раболепных» «знаков подчинения» — «позой подчинения» (угодливым прогибом спины) «мимикой подчинения» (угодливой, натянутой улыбкой сочетаемой с заискивающим взглядом и выражением страха в глазах ) — это естественным образом провоцирует отвращение к «слабаку», которое в свою очередь вытесняет чувство агрессии у победителя и замещает его неким подобием умиротворения, смешанным с раздражением и досадой, вызванной невозможностью добить этого слишком омерзительного в своём унижении слабака. При этом ненависть и презрение к слабому остаётся, поскольку его позиция по прежнему остаётся антагонистической и глубоко антипатичной Жукову, поскольку выражает и содержит в себе всё, что ему Жукову глубоко противно и омерзительно. Поэтому, если даже сам Жуков «добивать» его и не будет — слишком унизительно: отвращение не позволяет ему рассматривать этого «слабака» как противника, он (как стратег) будет терроризировать его через третьих лиц, но ввиду устойчивого отвращения к «побеждённому», удовольствия от этого процесса не получит. Будет действовать как бы «по необходимости», поскольку такие «слабаки», по его мнению, не имеют права существовать на свете. И не только потому, что в защите своей полагаются не на себя, а на других, но прежде всего потому, что в любой системе защиты являются абсолютно провальным «слабым звеном» — «чёрной дырой», в которую уходят чужие усилия, ресурсы и возможности — является тем самым «падающим», который, не будучи в состоянии сам бороться за существование, утягивает за собой жизнеспособных людей, чьи силы могли бы быть большим успехом направлены на какую — то другую более соответствующую их ожиданиям миссию, чем спасение утопающего, который больше всего на свете хочет и сам утонуть, и всех вокруг утопить, просто потому, что предпочитает смиряться перед неизбежной (или кажущейся) обречённостью и уступать, чем бороться и сопротивляться даже при малейшем луче надежды, не позволяя отчаянию победить себя.
Жуков не в состоянии ни принимать, ни оправдывать слабость. Слабость разрушительна, слабость пагубна и обременительна. Слабость — непростительная роскошь, за которую приходится расплачиваться другим. А по какому праву? Почему кто — то может себе позволять оставаться слабым и инфантильным, не желающим принимать на себя ответственность даже за самого себя человеком? По какому праву кто — то позволяет себе злоупотреблять его добротой, делая его заложником своей слабости? И с какой стати он, Жуков должен поощрять эти злоупотребления, вызволяя в очередной раз этого «слабака» из неприятностей, растрачивая на него свои ресурсы и силы, при том, что мог бы найти им и лучшее применение. Жуков — не рассуждающий (не «заботливый») сенсорик. В няньки не годится (это не его профиль), нянчится ни с кем не любит. Он и с детьми малыми бывает суров (до такой степени, что его иногда и од суд отдают: за то, например, что он будучи воспитателем в детском саду травмирует психику малышей обещанием «залить глаза клеем тому, кто не хочет (или не может) их сомкнуть в тихий час.) Если он так «нянчится» с малышами, с какой стати он будет чрезмерно опекать взрослых? (не дай Бог попасть к нянечке-сиделке -Жукову!). А Достоевский ни в чём так не нуждается, как в опеке. Причём, — исключительно душевной, предельно искренней, заботливой, преувеличенной. А в искренность заботы Жукова Достоевский не поверит никогда: вот как только взглянет на его лицо — угрюмо насупленное — так сразу и не поверит. Извиняться начнёт за свою слабость, говорить: «Я тебе, наверное, много хлопот доставляю, много сил отнимаю…» — и при этом заискивающе смотрит ему (Жукову) в глаза, словно желает найти в них опровержение своим опасениям. И не находит. Потому, что весь этот процесс ухаживания Жукова действительно очень изнуряет и выматывает. Даже при том, что он сочувствует и сострадает чужой слабости (хотя ему, при его точке зрения, очень трудно сострадать чужой слабости), ему трудно постоянно притворяться сострадающим, утешать и успокаивать беспокойного, на этот счёт, Достоевского. При том, что оба (конструктивисты, инертные этики) ненавидят притворство. Достоевский боится кому — то быть в тягость, но и без опеки в сложных жизненных обстоятельствах тоже оставаться не может. Чувствует себя виноватым за вынужденную трату чужих сил и средств и очень страдает от чувства вины — слишком разрушительного и противоречивого для него и его деклатимной модели (модели его ТИМа). Быть кому — то в тягость — это так неэтично, а принуждать кого — то заботиться о себе — неэтично вдвойне! А быть вынужденным принуждать кого — то к опеке — и стыдно, и унизительно, и неэтично! Поэтому, ему только и остаётся, что надеяться на искренность чувств, — сострадания, любви и заботы — опекающего его человека, а если Достоевский не видит и не находит в глазах даже отблеска этой искренности, он очень и очень от этого страдает. Собственное положение в семье, в доме кажется ему непрочным. Желая упрочнить его, он становится требовательным по отношению к своим домочадцам.
Пользуясь правами доминирования, будучи главой семьи и системы, Достоевский нередко терроризирует Жукова. Из страха оказаться зависимым от него, Достоевский старается полностью подчинить его, подавить его волю. При этом результатами он никогда не бывает доволен: «У страха глаза велики», а Достоевский боится волевого произвола Жукова и заранее пугается малейшего проявления его агрессивности; боится малейшего проявления его недовольства и раздражения. Страх порождает агрессию. И под влиянием страха Достоевский становится агрессивным, мнительным, подозрительным и нетерпимым. Настраивает против Жукова окружающих, ведёт информационную войну, последствия которой могут быть трагическими для обоих.
Пример:
Пример: свекровь ЭИИ (Достоевский) прожив в активационном браке более шестидесяти лет овдовела, но считала себя виноватой в смерти мужа- Габена, которого действительно (профилактики ради) последние двадцать лет их совместной жизни беспощадно изводила истериками, так что, желая себя оградить от её нападок, он глубоко замкнулся в себе и последние несколько лет ни «узнавал» её, не общался с ней, ни разговаривал. Считая себя виновной в его в его смерти (а умер он в возрасте 85 -лет), она очень хотела последовать за ним, много плакала, мучила себя голодом. В течение десяти лет она находилась на попечении невестки — Жукова (55 лет), которой не легко было за ней ухаживать, но ещё труднее было терпеливо выслушивать всё её бесконечные жалобы, рассказы о том, как её “мучают” в этом доме, как злоупотребляют её слабостью и незащищённостью, пользуются её деликатностью, из — за чего она вынуждена мириться с произволом и грубым поведением своей невестки. Невестка — Жуков невыносимо страдала от всех этих обвинений (+б.э.4), терпеливо сносила их, хотя и пыталась иногда оправдаться: “Да что вы, мама, наговариваете? Кто вас обижает?”. Но эти постоянные жалобы свекрови (которые тут же становились предметом всеобщего обсуждения родственников и их осуждения) её вечные стенания, усугублённые болезнью, старческой беспомощностью и вынужденными пространственными ограничениями, ей переносить было очень трудно. Никто из родственников не мог бы с точностью указать причину трёх инфарктов, перенесённых невесткой — Жуковым за эти десять лет, но вечные придирки, причитания, упрёки свекрови и вызванные ими муки совести всё же сыграли свою роль и оказались здесь не на последнем месте. (По общему мнению, проживи свекровь чуть дольше, у невестки был бы и четвёртый инфаркт. А у свекрови была бы реальная возможность её пережить.)
Этот случай можно рассматривать и как пример взаимного давления на т.н.с.
Прежде всего, свекровь страдала как от собственной физической беспомощности (аспект волевой сенсорики — мобилизационная функция и «зона страха» в модели Достоевского), от необходимости зависеть от доброй воли и расположения своей невестки, этические недостатки которой она отчётливо видела (как то: угрюмость, замкнутость, резкость, вспыльчивость, отсутствие душевности, открытости, доброжелательности; неумение ладить с людьми). Все эти проблематичные качества внушали ей опасение, и она заранее пыталась обезопасить себя, воздействуя на невестку жалобами и упрёками, предостерегая её от возможных проявлений жестокости, которые хоть (по заявлению свидетелей) и не имели место в данном случае, но констатировались свекровью и воспринималось ею как объективный факт. Это несправедливое обвинение обижало и унижало невестку: не было никакого плохого обращения со свекровью, — всё это были её субъективные страхи и домыслы. Так, за что же невестка должна страдать? из — за чего выслушивать упрёки?). Можно, конечно, и оставаться глухим к подобного рода критике. Но тогда уже возникает ситуация характерная для взаимодействия двух стратегов: каждый из которых следует своим курсом, игнорируя замечания другого.
(Сценка в супермаркете: проходят по рядам мать — Достоевский (хрупкая , пожилая женщина), и великовозрастный детина — Жуков (двух- метровый здоровяк). Мать, отбирая продукты в тележку, скороговоркой, этак, приговаривает: “ Ничего я тебе не куплю, и не проси… Лучше и не проси, ничего не куплю, и не проси…” А он добродушно улыбается и так же, скороговоркой, отвечает: “ Да что ты, в самом деле, всё ты мне купишь… Да брось ты, в самом деле… Да чё ты, я не знаю…” Вот так идут и добродушно переругиваются. Точнее, добродушен он — он улыбается, потому что знает, что она выполнит его волю, сделает так, как он захочет. У неё же вид довольно испуганный — она чувствует свою беспомощность и страдает от этого; вот уже много лет, как страдает, и в чём — то привыкла к этому страданию, а в чём — то и не может привыкнуть.)
13. Позиция Достоевского: «Поверь в собственную невиновность и освободись от чувства вины»
Как уже говорилось, из — за интегративных свойств деклатимной модели (требующей цельности и единства мнений) деклатиму испытывать чувство вины (как состояния глубочайшего конфликта с самим собой) очень и очень трудно.
Достоевскому необходимо чувствовать себя невиновным по многим причинам:
- Прежде всего к этому обязывает его наличие в модели программного аспекта «безупречной этики отношений» «этики морального превосходства» ( +б.э.1 ) и творческого аспекта альтернативной интуиции возможностей (-ч.и.), который её защищает и оправдывает при любых обстоятельствах. Даже при почти полном отсутствии шансов.
- Инстинкт экологической целесообразности ( ЭКО — целесообразности) не позволяет деклатиму отказываться от такого благоприобретения его модели, как интуиция альтернативных потенциальных возможностей (-ч.и.2) , которая практически беспредельно расширяет границы дозволенного. Поэтому нечего и ожидать, что Достоевский упустит возможность оправдаться даже при абсолютном отсутствии шансов).
- Вследствие высоких запросов амбициозного и аристократичного аспекта этики моральных преимуществ , а также, вследствие высоких требований к себе и к другим, ЭИИ, Достоевский часто попадает в сложную ситуацию, при которой всю вину и ответственность за неудачу приходится сваливать на кого придётся, или на того, кто эту вину на себя примет. В противном случае ЭИИ себе этой вины не простит.
Если же другой человек эту вину на себя возьмёт, ЭИИ примет это жертву как дружескую помощь, будет благодарен какое — то время, но недолго: зачем ему одно чувство вины подменять другим? Кому понравится чувствовать себя всё время кому — то обязанным?
Долгое время жить в долгу перед кем — то ЭИИ, Достоевский не сможет (как и никто другой). Его амбициозная программа «этика моральных преимуществ» (+б.э.1) не потерпит такого удара по своим приоритетным позициям. Значит, выход остаётся только один: перестать чувствовать себя должником как можно скорее. Прежде всего, это и в интересах «кредитора»: зачем ему наживать врага в лице своего «должника»? Так, постепенно возникшее у ЭИИ чувство признательности сменяется обидой и желанием поскорее забыть о долге перед человеком, который его фактически перед самим собой «обелил». Постараться отречься от этого долга, «списать» его куда — нибудь. Хотя бы даже на того, кто его на себя взял.
И тогда в ход вступает следующее рассуждение: «Если человек не виноват, зачем же он тогда признал свою вину? А если признал, значит виноват. А может быть и вправду виноват, только я об этом не знаю, а объективно его доля вины в этом деле существует1. А если виноват, тогда пусть отвечает. Я — то здесь при чём? Получается, моей вины здесь никакой нет!.. И я понапрасну расстраиваюсь…»
1 Типичная «логика самооправдания» деклатима — интуита- объективиста (ЭИИ, ИЭЭ, ЛИЭ, ИЛИ) необходимая ему для повышения самооценки по аспекту этики отношений, приоритетному в квадрах объективистов.
Приободрённый таким рассуждением, ЭИИ спешит поделиться этой новостью со всеми «сочувствующими», которые со своей стороны убеждают его «не оставлять этого так без последствий» (народ хочет крови, жаждет справедливости, что с него возьмёшь?)
«Ты пострадал, тебе и карты в руки! Ты, главное, этого так не оставляй!» — убеждают его «болельщики», и ЭИИ понимает, что теперь он должен возглавить движение «праведно возмущённых», хотя бы для того, чтобы отвести подозрения от себя. (Если он будет слишком мягок с «обвиняемым», его долг перед ним возрастёт, а его вина в этом деле станет очевидной для всех. )
Самооправдание и скорейшее освобождение от чувства вины позволяет ЭИИ превратиться из обвиняемого в обвинителя. (Эту способность ЭИИ к перевоплощению великолепно отразил режиссёр Карен Шахназаров в своём (замечательном!) фильме «Яды. Или всемирная история отравлений», где одна из героинь — неверная жена Катя (ЭИИ, Достоевский), попадаясь мужу на глаза в момент совершения прелюбодеяния с соседом, слесарем Шараповым, всякий раз возмущённо кричала на своего испуганного и глубоко шокированного супруга: «Олег, что ты себе позволяешь?! Как ты себя ведёшь?! Совесть надо иметь!». И тут же, прикидываясь ангелом, лебезила перед соседом: «Извините, Арнольд, идите к себе в квартиру; я сейчас к вам приду…»)
Способность мгновенно превращаться из обвиняемого в обвинителя, чаще всего наводит на мысль о самопроизвольном лицемерии, двуличии и дву — стандартности отношений ЭИИ, Достоевского, обусловленной формулой его ЭГО- блока (+б.э., -ч.и.), где изобретательная интуиция потенциальных возможностей (реальных и мнимых) творчески оправдывает любую его этическую позицию и инициативу, какова бы они ни была. А при жестокой статике интровертного этического аспекта (+б.э.1) она всегда будет жёстко непогрешимой. Принимая в деклатимной модели эволюционно — иерархическое направление ( + ) и «преобразуясь» в «этику структурных преимуществ», она оказывается непогрешимой при всех возможных (и невозможных) условиях. И обеспечивает свойством превращаться из обвиняемых в обвинителей и другие ТИМы деклатимной модели.
14. Достоевский. Признание вины
Когда вину отрицать трудно, когда вина доказана и очевидна, Достоевскому трудно верить в собственную невиновность, трудно взваливать свою вину на чужую голову, но ещё трудней закреплять вину за собой. Его программная этика отношений «этика нравственных преимуществ» (+б.э.1) не выдерживает такой нравственной перегрузки (не выдерживает груза вины), занижения самооценки не переносит.
При своей амбициозной «этике нравственных преимуществ» (+б.э.1) Достоевский очень боится общественного порицания и осуждения. Необходимость признавать свою вину приводит его в отчаяние. И тем не менее, он скорее согласится сам признать свою вину, чем будет выслушивать упрёки и обвинения со стороны, которые подействуют на него как удары бича: уж лучше самобичевание, чем публичная казнь. И техника самобичевания у Достоевского отработана наилучшим образом и включает в себя все формы его самозащиты, применяемые в экстремальных условиях.
Достоевский не переносит упрёков и своё публичное раскаяние он выставляет и КАК УСТУПКУ в надежде на то, что кто — нибудь другой (добрый и сочувствующий) В КАЧЕСТВЕ ОТВЕТНОЙ УСТУПКИ попробует его разубедить. С стороны это выглядит как ритуал: ЭИИ, мучимый угрызениями совести, заламывает руки, плачет и причитает: «Ах, это всё из — за меня произошло! Это моя вина, если бы не я, этого бы не случилось!..» (по примеру «добреньких» героинь фильмов сороковых годов страдальчески закатывает глаза, всхлипывает, сморкается в передник). Сострадательный человек, готовый облегчить его совесть, выступает с ответной уступкой, утешает, пытается его переубедит, говорит: «Да нет, что вы, никакой вашей вины в этом нет!..» Достоевский ему возражает: «Ах, нет, что вы! Я знаю, это моя вина! Это всё из — за меня произошло! Если бы не я, этого бы не случилось!..» Сострадательный: «Не корите себя, это не ваша вина…» Достоевский: «Ах, нет!.. Я знаю, что моя!.. Мне нет прощения!»
И так до бесконечности. До тех пор, пока оба не устанут возражать друг другу. Достоевский, чувствуя, что терпение «сострадательного» иссякает, начинает уступать его мнению (а то ещё, чего доброго, передумает, и придётся разыгрывать спектакль заново, с самого начала). Улыбаясь сквозь слёзы (как героини голливудских мелодрам), он, глядя в глаза доброму человеку, с надеждой спрашивает: «Вы действительно думаете, что моей вины здесь нет?». И получив утвердительный ответ, успокаивается.
Хуже, когда соконтактник предлагает разрешить ситуацию общими усилиями. Например, говорит: «Слезами горю не поможешь. Давай сядем, поговорим, обсудим, как можно исправить положение.» Достоевского такой вариант не устраивает: это значит, что сострадательный человек НЕ ВЕРИТ в его невиновность, то есть допускает возможность, что Достоевский действительно мог совершить дурной поступок, сознательно причинить кому — то зло. А это уже оскорбительно для самого Достоевского; это удар по самолюбию и самооценке (по его программной этике отношений, моральные преимущества которой он обязан защищать, как последний рубеж).
В свете защиты этих нравственных преимуществ он и распаляется гневом так, что всё вокруг плавится и закипает. С откровенной ненавистью, с выпученными от возмущения глазами, Достоевский обрушивается на «доброхота» с криками: «Оставьте меня! Мне ничего от вас не нужно! Обойдусь я и без вашей помощи!» — отворачивается и продолжает рыдать, уткнувшись носом в спинку кресла (или дивана). (В эту трудную для него минуту ему важно испытывать ощущения сенсорного комфорта, ощущать чью — то мягкость, уступчивость, податливость, чувствовать чью — то физическую поддержку рядом с собой, чьё — то тепло.
— Понятно. Спинка кресла для этого подходит больше всего.
— За неимением дружеского плеча, можно выплакаться и в спинку кресла. Главное — ощущать себя «выше этого» (выше подозрений и обвинений), сохранить чувство собственного достоинства или, хотя бы, видимость морального преимущества сохранить за собой.)
И самый худший вариант — это, когда в условиях самобичевания и раскаяния соконтактником Достоевского оказывается его конфликтёр — СЛЭ, Жуков. Как истинный бета — квадрал, он совершенно искренне считает, что если человек сам (и без принуждения) признаёт свою вину, значит действительно виноват: кому охота без достаточных на то оснований выставлять себя на порицание и становиться козлом отпущения? В бета — квадре не так — то легко найти виноватого, даже если кто — то действительно виноват. А тут человек сам признаёт свою вину, кричит во всеуслышанье: «Я виноват!». Раз кричит, значит так оно и есть; ему видней.
Жуков не считает нужным утешать провинившегося. Свою миссию в этот момент он видит в том, чтобы указать человеку на его ошибку, заставить его осознать меру своей ответственности за совершённый им проступок. А для этого необходимо со всей строгостью, его осудить, пристыдить, заставить испытать душевные муки и угрызения совести, чтобы страданиями он искупил свою вину, чтобы больше таких поступков не совершал. Именно эту мягкую (по его мнению) форму наказания (которая всего — то и является «учёбой уму — разуму») Жуков и считает своей первой, основной и единственной уступкой. Других уступок он в этой ситуации Достоевскому не делает. Но Достоевскому и этого достаточно, чтобы посчитать наказание слишком жестоким. И он обрушивается на Жукова со встречными обвинениями (хотя бы уже на том основании, что Жукову никто не давал права усугублять страдания Достоевского строгими выговорами и упрёками, никто не давал права закреплять за ним эту вину только потому, что он сам её на себя берёт, никто не давал права его осуждать.)
А вот сути этих нападок Жуков уже совершенно не понимает: если человек принимает на себя вину, значит он должен на себя принять и наказание; он должен сделать выводы на будущее, чтобы никогда больше не совершать таких проступков. А он, виноватый этот, вместо того, чтобы выслушать наставление и принять его сведенью, возмущается, хамит, дерзит, вместо того, чтобы молчать и слушать («может он хочет, чтобы его за всё это по головке погладили?!»).
Придя к выводу, что «виноватый» слишком много на себя берёт («много о себе воображает»), Жуков так напрямую его и спрашивает: «Может ты хочешь, чтобы тебя по головке погладили?! Нотации ему не нравятся! Ишь ты, какой!».
Достоевский чувствует себя оскорблённым, Жуков — разгневанным. Тут и разгорается настоящий конфликт: Жуков не понимает, чем вызвана такая агрессивная реакция Достоевского, — что он такого сказал? Он же правду сказал! А за правду ему должны быть благодарны…
Достоевский со своей стороны не понимает, как можно быть таким жестоким и грубым, таким бесчувственным к чужому горю! Ведь видно же, что человек признал свою вину! Так нет, — нужно обязательно высыпать соль на раны, «ткнуть носом» в прежние ошибки, усугубить страдание, заставить снова пережить обиду, заново прочувствовать свою вину и устыдиться собственных деяний… Находятся ещё любители приумножать чужое горе!.. Как будто своего им мало… Что за люди!..